网站首页 (Homepage)                       欢   迎   访   问  谢  国  芳 (Roy  Xie) 的  个  人  主  页                    返回 (Return)
                    
Welcome to Roy  Xie's Homepage                   





                       ——
  外语解密学习法 逆读法(Reverse Reading Method)   解读法(Decode-Reading Method)训练范文 ——                 

解密目标语言:俄语                                解密辅助语言:英语
              Language to be decoded:  Russian             Auxiliary Language :  English  

  
解密文本:     《流放中》   [俄] 契诃夫 原著          
 
В ссылке
автор Антон Павлович Чехов

 

           In Exile            
                                                                     by   Anton Chekhov    
                                                                

           俄汉对照(Russian & Chinese)                                  俄英对照(Russian & English)                               英汉对照(English & Chinese)


  


      Старый Семен, прозванный Толковым, и молодой татарин, которого никто не знал по имени, сидели на берегу около костра; остальные три перевозчика находились в избе. Семен, старик лет шестидесяти, худощавый и беззубый, но широкий в плечах и на вид еще здоровый, был пьян; он давно бы уже пошел спать, но в кармане у него был полуштоф, и он боялся, как бы в избе молодцы не попросили у него водки. Татарин был болен, томился и, кутаясь в свои лохмотья, рассказывал, как хорошо в Симбирской губернии и какая у него осталась дома красивая и умная жена. Ему было лет двадцать пять, не больше, а теперь, при свете костра, он, бледный, с печальным болезненным лицом, казался мальчиком.

— Оно, конечно, тут не рай, — говорил Толковый. — Сам видишь: вода, голые берега, кругом глина и больше ничего… Святая давно уже прошла, а на реке лед идет, и утром нынче снег был.

— Худо! худо! — сказал татарин и огляделся с испугом.

Шагах в десяти текла темная холодная река; она ворчала, хлюпала об изрытый глинистый берег и быстро неслась куда-то в далекое море. У самого берега темнела большая баржа, которую перевозчики называют карбасом. Далеко на том берегу, потухая и переливаясь, змейками ползали огни: это жгли прошлогоднюю траву. А за змейками опять потемки. Слышно, как небольшие льдины стучат о баржу. Сыро, холодно…

Татарин взглянул на небо. Звезд так же много, как дома у него, такая же чернота кругом, но чего-то недостает. Дома, в Симбирской губернии, совсем не такие звезды и не такое небо.

— Худо! худо! — повторил он.

— Привыкнешь! — сказал Толковый и засмеялся.

— Теперь ты еще молодой, глупый, молоко на губах не обсохло, и кажется тебе по глупости, что несчастней тебя человека нет, а придет время, сам скажешь: дай бог всякому такой жизни. Ты на меня погляди. Через неделю времени пройдет вода и поставим тут паром, вы все пойдете по Сибири гулять, а я останусь и зачну ходить от берега к берегу. Уж двадцать два года так хожу. День и ночь. Щука и нельма под водой, а я над водой. И слава богу. Ничего мне не надо. Дай бог всякому такой жизни.

Татарин подложил в костер хворосту, лег поближе к огню и сказал:

— У меня отец хворый человек. Когда он помрет, мать и жена сюда приедут. Обещали.

— А на что тебе мать и жена? — спросил Толковый. — Одна глупость, брат. Это тебя бес смущает, язви его душу. Ты его не слушай, проклятого. Не давай ему воли. Он тебе насчет бабы, а ты ему назло: не желаю! Он тебе насчет воли, а ты упрись и — не желаю! Ничего не надо! Нету ни отца, ни матери, ни жены, ни воли, ни двора, ни кола! Ничего не надо, язви их душу!

Толковый потянул из бутылки и продолжал:

— Я, братуша, не мужик простой, не из хамского звания, а дьячковский сын и, когда на воле жил в Курске, в сюртуке ходил, а теперь довел себя до такой точки, что могу голый на земле спать и траву жрать. И дай бог всякому такой жизни. Ничего мне не надо и никого я не боюсь, и так себя понимаю, что богаче и вольнее меня человека нет. Как прислали меня сюда из России, я с первого же дня уперся: ничего не хочу! Бес мне и про жену, и про родню, и про волю, а я ему: ничего мне не надо! Уперся на своем и вот, как видишь, хорошо живу, не жалуюсь. А ежели кто даст поблажку бесу и хоть раз послушается, тот пропал, нет ему спасения: завязнет в болоте по самую маковку и не вылезет. Не то, что ваш брат, глупый мужик, но и благородные и образованные пропадают. Лет пятнадцать назад прислали сюда из России одного барина. С братьями что-то там не поделил и в завещании фальшь сделал какую-то. Сказывали, из князей или баронов, а может, и просто из чиновников — кто его знает! Ну, приехал сюда барин и первым делом купил себе в Мухортинском дом и землю. Хочу, говорит, своим трудом жить, в поте лица, потому что, говорит, я теперь не господин, а поселенец. Что ж, говорю, помогай бог, дело хорошее. Человек он был тогда молодой, хлопотун, заботливый; сам и косил, бывало, и рыбу ловил, и верхом верст за шестьдесят ездил. Только вот беда: с первого же года стал ездить в Гырино, в почтовую контору. Стоит, бывало, у меня на пароме и вздыхает: Эх, Семен, что-то долго не шлют мне из дому денег! Не надо, говорю, Василий Сергеич, денег. К чему они? Вы старое-то бросьте, забудьте, как будто его вовсе не было, будто снилось оно только, а начинайте жить сызнова. Не слушайте, говорю, беса, — он до добра не доведет, в петлю затянет. Теперь вы денег желаете, говорю, а пройдет мало-мало времени и, гляди, чего другого захотите, а потом и еще и еще. Ежели, говорю, желаете для себя счастья, то первее всего ничего не желайте. Да… Уж ежели, говорю ему, нас с вами судьба обидела горько, то нечего у ней милости просить и кланяться ей в ножки, а надо пренебрегать и смеяться над ней. А то она сама насмеется. Так и говорю ему… Года через два перевожу я его на эту сторону, а он потирает руки и смеется. Еду, говорит, в Гырино жену встречать. Пожалела, говорит, меня, приехала. Хорошая она у меня, добрая. А сам от радости даже запыхался. Вот через день едет с женой. Дама молодая, красивая, в шляпке; на руках младенчик-девочка. И всякого багажу много. А Василий Сергеич мой вертится около нее, не наглядится и никак не нахвалится. Да, брат Семен, и в Сибири люди живут! Ну, думаю, ладно, не обрадуешься. И с той поры, почитай, каждую неделю, стал он в Гырино наведываться: не пришли ли из России деньги. Денег-то понадобилось пропасть. Она, говорит, ради меня тут в Сибири свою молодость и красоту губит и, говорит, со мной мою горькую долю делит, и через это, говорит, я должен предоставлять ей всякое удовольствие… Чтоб барыне веселей было, завел он знакомство с чиновниками и с шушерой всякой. А всю эту компанию, известно, кормить и поить надо, да чтоб и фортепьян был, и собачка лохматенькая на диване, — чтоб она издохла… Роскошь, одним словом, баловство. Прожила с ним барыня недолго. Где ей? Глина, вода, холодно, ни тебе овоща, ни фрукта, кругом необразованные да пьяные, никакого обхождения, а она дама балованная, столичная… Известно, соскучилась. Да и муж, как ни говори, уже не барин, а поселенец — не та честь. Года через три, помню, ночью под самый Успеньев день кричат с того берега. Пошел я туда на пароме, гляжу — барыня, вся окутавшись, а с ней молодой господин, из чиновников. Тройка… Перевез я их сюда, сели — и поминай, как звали! Только их и видели. А под утро Василий Сергеич скачет на паре. — Не проезжала ли тут, Семен, моя жена с господином в очках? Проезжала, говорю, — ищи ветра в поле! Поскакал он вдогонку, суток пять гнался. Когда после перевозил я его на ту сторону, он повалился на паром и давай головой биться о доски и выть. То-то вот, говорю, и есть. Смеюсь и припоминаю ему: И в Сибири люди живут! А он еще пуще бьется… Потом это захотелось ему воли. Жена в Россию подалась, и его, значит, туда потянуло, чтоб ее повидать и от полюбовника вызволить. И стал он, братец ты мой, чуть не каждый день скакать то на почту, то в город к начальству. Всё прошения посылал и подавал, чтоб его помиловали и назад домой вернули, и сказывал он, на одни телеграммы у него рублей двести пошло. Землю продал, дом жидам заложил. Сам поседел, сгорбился, с лица желтый стал, словно чахоточный. Говорит с тобою, а сам: кхе-кхе-кхе… и слезы на глазах. Промаялся так с прошениями годов восемь, а теперь опять ожил и веселый стал: новое баловство придумал. Дочка, видишь, выросла. Глядит на нее и не надышится. А она, правду говорить, ничего себе: красивенькая, чернобровая и нрава бойкого. Каждое воскресенье он в Гырино ездит с ней в церковь. Стоят оба на пароме рядышком, она смеется, а он с нее глаз не сводит. Да, говорит, Семен, и в Сибири люди живут. И в Сибири бывает счастье. Погляди-ка, говорит, какая у меня дочка! Чай, другой такой и за тысячу верст не сыщешь. Дочка, говорю, хорошая, это верно, действительно… А сам про себя думаю: Ужо погоди… Девка она молодая, кровь играет, жить хочется, а какая тут жизнь? И стала, брат, она тосковать… Чахла-чахла, извелась вся, заболела и теперь без задних ног. Чахотка. Вот тебе и сибирское счастье, язви его душу, вот тебе и в Сибири люди живут… Стал он всё по докторам ездить и возить их к себе. Как заслышит, что верст за двести или за триста есть доктор или знахарь, так и едет за ним. Страсть сколько денег на докторов ушло, а уж по-моему лучше пропить эти деньги… Всё равно помрет. Помрет она всенепременно, а он тогда совсем пропал. Повесится с тоски или в Россию убежит — дело известное. Убежит, а его поймают, потом суд, каторга, плетей попробует…

— Хорошо, хорошо, — пробормотал татарин, пожимаясь от озноба.

— Что хорошо? — спросил Толковый.

— Жена, дочка… Пускай каторга и пускай тоска, зато он видал и жену и дочку… Ты говоришь, ничего не надо. Но ничего — худо! Жена прожила с ним три года — это ему бог подарил. Ничего — худо, а три года — хорошо. Как не понимай?

Дрожа, с напряжением подбирая русские слова, которых он знал немного, и заикаясь, татарин заговорил о том, что не приведи бог захворать на чужой стороне, умереть и быть зарытым в холодной ржавой земле, что если бы жена приехала к нему хотя на один день и даже на один час, то за такое счастье он согласился бы принять какие угодно муки и благодарил бы бога. Лучше один день счастья, чем ничего.

Затем он опять рассказал, какая у него осталась дома красивая и умная жена, потом, взявшись обеими руками за голову, он заплакал и стал уверять Семена, что он ни в чем не виноват и терпит напраслину. Его два брата и дядя увели у мужика лошадей и избили старика до полусмерти, а общество рассудило не по совести и составило приговор, по которому пошли в Сибирь все три брата, а дядя, богатый человек, остался дома.

— Привы-ыкнешь! — сказал Семен.

Татарин замолчал и уставился заплаканными глазами на огонь; лицо у него выражало недоумение и испуг, как будто он всё еще не понимал, зачем он здесь в темноте и в сырости, около чужих людей, а не в Симбирской губернии. Толковый лег около огня, чему-то усмехнулся и затянул вполголоса песню.

— Что ей за радость с отцом-то? — проговорил он, немного погодя. — Он ее любит, утешается, это точно; но, брат, тоже пальца в рот ему не клади: строгий старик, крутой старик. А молодым девкам не строгость нужна… Им нужна ласка да ха-ха-ха, да хи-хо-хо, духи да помада. Да… Эх, дела, дела! — вздохнул Семен и тяжело поднялся. — Водка вся вышла, значит, спать пора. А? Пойду, брат…

Оставшись один, татарин подложил хворосту, лег и, глядя на огонь, стал думать о родной деревне и о своей жене; приехала бы жена хоть на месяц, хоть на день, а там, если хочет, пусть уезжает назад! Лучше месяц или даже день, чем ничего. Но если жена сдержит обещание и приедет, то чем ее придется кормить? Где она будет тут жить?

— Если нет чего-чего кушать, то как живи? — спросил вслух татарин.

За то, что он теперь день и ночь работал веслом, ему платили только десять копеек в сутки; правда, проезжие давали на чай и на водку, но ребята делили весь доход между собой, а татарину ничего не давали и только смеялись над ним. А от нужды голодно, холодно и страшно… Теперь бы, когда всё тело болит и дрожит, пойти в избушку и лечь спать, но там укрыться нечем и холоднее, чем на берегу; здесь тоже нечем укрыться, но всё же можно хоть костер развесть…

Через неделю, когда вода совсем спадет и поставят тут паром, все перевозчики, кроме Семена, станут уже не нужны, и татарин начнет ходить из деревни в деревню и просить милостыни и работы. Жене только семнадцать лет; она красивая, избалованная, застенчивая, — неужели и она будет ходить по деревням с открытым лицом и просить милостыню? Нет, об этом даже подумать страшно…

Уже светало; ясно обозначались баржа, кусты тальника на воде и зыбь, а назад оглянуться — там глинистый обрыв, внизу избушка, крытая бурою соломой, а выше лепятся деревенские избы. На деревне уже пели петухи.

Рыжий глинистый обрыв, баржа, река, чужие, недобрые люди, голод, холод, болезни — быть может, всего этого нет на самом деле. Вероятно, всё это только снится, — думал татарин. Он чувствовал, что спит, и слышал свой храп… Конечно, он дома, в Симбирской губернии, и стоит ему только назвать жену по имени, как она откликнется; а в соседней комнате мать… Однако, какие бывают страшные сны! К чему они? Татарин улыбнулся и открыл глаза. Какая это река? Волга?

Шел снег.

— Подава-ай! — кричал кто-то на той стороне. — Карба-а-ас!

Татарин очнулся и пошел будить товарищей, чтобы плыть на ту сторону. Надевая на ходу рваные тулупы, бранясь хриплыми спросонок голосами и пожимаясь от холода, показались на берегу перевозчики. После сна река, от которой веяло пронизывающим холодом, по-видимому, казалась им отвратительной и жуткой. Не спеша попрыгали они в карбас… Татарин и три перевозчика взялись за длинные весла с широкими лопастями, похожие в потемках на рачьи клешни, Семен навалился животом на длинный руль. А на той стороне всё еще продолжали кричать и два раза выстрелили из револьвера, думая, вероятно, что перевозчики спят или ушли на деревню, в кабак.

— Ладно, успеешь! — проговорил Толковый тоном человека, убежденного, что на этом свете нет надобности спешить — всё равно, мол, толку не выйдет.

Тяжелая неуклюжая баржа отделилась от берега и поплыла меж кустов тальника, и только по тому, что тальник медленно уходил назад, заметно было, что она не стояла на одном месте, а двигалась. Перевозчики мерно, враз, взмахивали веслами; Толковый лежал животом на руле и, описывая в воздухе дугу, летал с одного борта на другой. Было в потемках похоже на то, как будто люди сидели на каком-то допотопном животном с длинными лапами и уплывали на нем в холодную унылую страну, ту самую, которая иногда снится во время кошмара.

Миновали тальник, выплыли на простор. На том берегу уже заслышали стук и мерное плесканье весел и кричали: Скорей! скорей! Прошло еще минут с десять, и баржа тяжело ударилась о пристань.

— И всё оно сыплет, и всё оно сыплет! — бормотал Семен, вытирая с лица снег. — И откуда оно берется, бог его знает!

На той стороне ждал худощавый, невысокого роста старик в полушубке на лисьем меху и в белой мерлушковой шапке. Он стоял поодаль от лошадей и не двигался; у него было угрюмое, сосредоточенное выражение, как будто он старался что-то вспомнить и сердился на свою непослушную память. Когда Семен подошел к нему и, улыбаясь, снял шапку, то он сказал:

— Спешу в Анастасьевку. Дочери опять хуже, а в Анастасьевку, говорят, нового доктора назначили.

Втащили тарантас на баржу и поплыли назад. Человек, которого Семен назвал Василием Сергеичем, всё время, пока плыли, стоял неподвижно, крепко сжав свои толстые губы и глядя в одну точку; когда ямщик попросил у него позволения покурить в его присутствии, он ничего не ответил, точно не слышал. А Семен, лежа животом на руле, насмешливо глядел на него и говорил:

— И в Сибири люди живут. Живу-ут!

На лице у Толкового было торжествующее выражение, как будто он что-то доказал и будто радовался, что вышло именно так, как он предполагал. Несчастный, беспомощный вид человека в полушубке на лисьем меху, по-видимому, доставлял ему большое удовольствие.

— Грязно теперь ехать, Василий Сергеич, — сказал он, когда на берегу запрягали лошадей. — Погодили бы ездить еще недельки с две, пока суше станет. А то и вовсе бы не ездили… Ежели бы толк какой от езды был, а то, сами изволите знать, люди веки вечные ездят, и днем и ночью, а всё никакого толку. Право!

Василий Сергеич молча дал на водку, сел в тарантас и поехал дальше.

— Вот, за доктором поскакал! — сказал Семен, пожимаясь от холода. — Да, ищи настоящего доктора, догоняй ветра в поле, хватай чёрта за хвост, язви твою душу! Экие чудаки, господи, прости меня грешного!

Татарин подошел к Толковому и, глядя на него с ненавистью и с отвращением, дрожа и примешивая к своей ломаной речи татарские слова, заговорил:

— Он хорошо… хорошо, а ты — худо! Ты худо! Барин хорошая душа, отличный, а ты зверь, ты худо! Барин живой, а ты дохлый… Бог создал человека, чтоб живой был, чтоб и радость была, и тоска была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит, ты не живой, а камень, глина! Камню надо ничего и тебе ничего… Ты камень — и бог тебя не любит, а барина любит!

Все засмеялись; татарин брезгливо поморщился, махнул рукой и, кутаясь в свои лохмотья, пошел к костру. Перевозчики и Семен поплелись в избушку.

— Холодно! — прохрипел один перевозчик, растягиваясь на соломе, которою был покрыт сырой глинистый пол.

— Да, не тепло! — согласился другой. — Жизнь каторжная!..

Все улеглись. Дверь отворилась от ветра, и в избушку понесло снегом. Встать и затворить дверь никому не хотелось: было холодно и лень.

— А мне хорошо! — проговорил Семен засыпая. — Дай бог всякому такой жизни.

— Ты, известно, семикаторжный. Тебя и черти не берут.

Со двора послышались звуки, похожие на собачий вой.

— Что это? Кто это там?

— Это татарин плачет.

— Ишь ты… Чудак!

— Привы-ыкнет! — сказал Семен и тотчас же заснул.

Скоро заснули и остальные. А дверь так и осталась не затворенной.





 

      OLD Simeon, whose nickname was Brains, and a young Tartar, whose name nobody knew, were sitting on the bank of the river by a wood-fire. The other three ferrymen were in the hut. Simeon who was an old man of about sixty, skinny and toothless, but broad-shouldered and healthy, was drunk. He would long ago have gone to bed, but he had a bottle in his pocket and was afraid of his comrades asking him for vodka. The Tartar was ill and miserable, and, pulling his rags about him, he went on talking about the good things in the province of Simbirsk, and what a beautiful and clever wife he had left at home. He was not more than twenty-five, and now, by the light of the wood-fire, with his pale, sorrowful, sickly face, he looked a mere boy.

"Of course, it is not a paradise here," said Brains, "you see, water, the bare bushes by the river, clay everywhere nothing else . . It is long past Easter and there is still ice on the water and this morning there was snow ..."

"Bad! Bad!" said the Tartar with a frightened look.

A few yards away flowed the dark, cold river, muttering, dashing against the holes in the clayey banks as it tore along to the distant sea. By the bank they were sitting on, loomed a great barge, which the ferrymen call a karbass. Far away and away, flashing out, flaring up, were fires crawling like snakes—last year's grass being burned. And behind the water again was darkness. Little banks of ice could be heard knocking against the barge ... It was very damp and cold ....

The Tartar glanced at the sky. There were as many stars as at home, and the darkness was the same, but something was missing. At home in the Simbirsk province the stars and the sky were altogether different.

"Bad! Bad!" he repeated.

"You will get used to it," said Brains with a laugh. "You are young yet and foolish; the milk is hardly dry on your lips, and in your folly you imagine that there is no one unhappier than you, but there will come a time when you will say : God give every one such a life! Just look at me. In a week's time the floods will be gone, and we will fix the ferry here, and all of you will go away into Siberia and I shall stay here, going to and fro. I have been living thus for the last two-and-twenty years, but, thank God, I want nothing. God give everybody such a life."

The Tartar threw some branches on to the fire, crawled near to it and said :

"My father is sick. When he dies, my mother and my wife have promised to come here."

"What do you want your mother and your wife for?" asked Brains. "Just foolishness, my friend. It's the devil tempting you, plague take him. Don't listen to the Evil One. Don't give way to him. When he talks to you about women you should answer him sharply : 'I don't want them!' When he talks of freedom, you should stick to it and say: 'I don't want it. I want nothing ! No father, no mother, no wife, no freedom, no home, no love! I want nothing.' Plague take 'em all."

Brains took a swig at his bottle and went on:

"My brother, I am not an ordinary peasant. I don't come from the servile masses. I am the son of a deacon, and when I was a free man at Rursk, I used to wear a frock coat, and now I have brought myself to such a point that I can sleep naked on the ground and eat grass. God give such a life to everybody. I want nothing. I am afraid of nobody and I think there is no man richer or freer than I. When they sent me here from Russia I set my teeth at once and said : 'I want nothing!' The devil whispers to me about my wife and my kindred, and about freedom and I say to him : 'I want nothing!' I stuck to it, and, you see, I live happily and have nothing to grumble at. If a man gives the devil the least opportunity and listens to him just once, then he is lost and has no hope of salvation : he will be over ears in the mire and will never get out. Not only peasants the like of you are lost, but the nobly born and the educated also. About fifteen years ago a certain nobleman was banished here from Russia. He had had some trouble with his brothers and had made a forgery in a will. People said he was a prince or a baron, but perhaps he was only a high official—who knows? "Well, he came here and at once bought a house and land in Moukhzyink. 'I want to live by my own work,' said he, 'in the sweat of my brow, because I am no longer a nobleman but an exile.' ' Why,' said I. 'God help you, for that is good.' He was a young man then, ardent and eager; he used to mow and go fishing, and he would ride sixty miles on horseback. Only one thing was wrong; from the very beginning he was always driving to the post-office at Guyrin. He used to sit in my boat and sigh : 'Ah ! Simeon, it is a long time since they sent me any money from home.' 'You are better with out money, Yassili Serguevich,' said I. 'What's the good of it? You just throw away the past, as though it had never happened, as though it were only a dream, and start life afresh. Don't listen to the devil,' I said, 'he won't do you any good, and he will only tighten the noose. You want money now, but in a little while you will want something else, and then more and more. If,' said I, 'you want to be happy you must want nothing. Exactly. . . .If,' I said, 'fate has been hard on you and me, it is no good asking her for charity and falling at her feet. We must ignore her and laugh at her.' That's what I said to him. . . Two years later I ferried him over and he rubbed his hands and laughed. 'I'm going,' said he, 'to Guyrin to meet my wife. She had taken pity on me, she says, and she is coming here. She is very kind and good.' And he gave a gasp of joy. Then one day he came with his wife, a beautiful young lady with a little girl in her arms and a lot of luggage. And Vassili Andreich kept turning and looking at her and could not look at her or praise her enough. 'Yes, Simeon, my friend, even in Siberia people live. 'Well, thought I, all right, you won't be content. And from that time on, mark you, he used to go to Guyrin every week to find out if money had been sent from Russia. A terrible lot of money was wasted. 'She stays here,' said he, 'for my sake, and her youth and beauty wither away here in Siberia. She shares my bitter lot with me,' said he, 'and I must give her all the pleasure I can afford. . .' To make his wife happier he took up with the officials and any kind of rubbish. And they couldn't have company without giving food and drink, and then must have a piano and a fluffy little dog on the sofa—bad cess to it. . . Luxury, in a word, all kinds of tricks My lady did not stay with him long. How could she? Clay, water, cold, no vegetables, no fruit; uneducated people and drunkards, with no manners, and she was a pretty pampered young lady from the metropolis. . . Of course she got bored. And her husband was no longer a gentleman, but an exile—quite a different matter. Three years later, I remember, on the eve of the Assumption, I heard shouts from the other bank. I went over in the ferry and saw my lady, all wrapped up, with a young gentleman, a government official, in a troika. . . I ferried them across, they got into the carriage and disappeared, and I saw no more of them. Toward the morning Vassili Andreich came racing up in a coach and pair. 'Has my wife been across, Simeon, with a gentleman in spectacles?' 'She has,' said I, 'but you might as well look for the wind in the fields.' He raced after them and kept it up for five days and nights. When he came back he jumped on to the ferry and began to knock his head against the side and to cry aloud. 'You see,' said I, ' there you are.' And I laughed and reminded him : 'Even in Siberia people live.' But he went on beating his head harder than ever. . . Then he got the desire for freedom. His wife had gone to Russia and he longed to go there to see her and take her away from her lover. And he began to go to the post-office every day, and then to the authorities of the town. He was always sending applications or personally handing them to the authorities, asking to have his term remitted and to be allowed to go, and he told me that he had spent over two hundred roubles on telegrams. He sold his land and mortgaged his house to the money-lenders. His hair went grey, he grew round-shouldered, and his face got yellow and consumptive-looking. He used to cough whenever he spoke and tears used to come into his eyes. He spent eight years on his applications, and at last he became happy again and lively : he had thought of a new dodge. His daughter, you see, had grown up. He doted on her and could never take his eyes off her. And, indeed, she was very pretty, dark and clever. Every Sunday he used to go to church with her at Guyrin. They would stand side by side on the ferry, and she would smile and he would devour her with his eyes. 'Yes, Simeon,' he would say. 'Even in Siberia people live. Even in Siberia there is happiness. Look what a fine daughter I have. You wouldn't find one like her in a thousand miles' journey.' 'She's a nice girl,' said I. 'Oh, yes.' . . . And I thought to myself : 'You wait. . . She is young. Young blood will have its way; she wants to live and what life is there here? "And she began to pine away. . . Wasting, wasting away, she withered away, fell ill and had to keep to her bed. . . Consumption. That's Siberian happiness, plague take it; that's Siberian life. . . . He rushed all over the place after the doctors and dragged them home with him. If he heard of a doctor or a quack three hundred miles off he would rush off after him. He spent a terrific amount of money on doctors and I think it would have been much better spent on drink. All the same she had to die. No help for it. Then it was all up with him. He thought of hanging himself, and of trying to escape to Russia. That would be the end of him. He would try to escape : he would be caught, tried, penal servitude, flogging."

"Good ! Good ! " muttered the Tartar with a shiver.

"What is good? " asked Brains.

"Wife and daughter. What does penal servitude and suffering matter ? He saw his wife and his daughter. You say one should want nothing. But nothing—is evil ! His wife spent three years with him. God gave him that. Nothing is evil, and three years is good. Why don't you understand that?"

Trembling and stammering as he groped for Russian words, of which he knew only a few, the Tartar began to say : "God forbid he should fall ill among strangers, and die and be buried in the cold sodden earth, and then, if his wife could come to him if only for one day or even for one hour, he would gladly endure any torture for such happiness, and would even thank God. Better one day of happiness than nothing."

Then once more he said what a beautiful clever wife he had left at home, and with his head in his hands he began to cry and assured Simeon that he was innocent, and had been falsely accused. His two brothers and his uncle had stolen some horses from a peasant and beat the old man nearly to death, and the community never looked into the matter at all, and judgment was passed by which all three brothers were exiled to Siberia, while his uncle, a rich man, remained at home.

"You will get used to it," said Simeon.

The Tartar relapsed into silence and stared into the fire with his eyes red from weeping; he looked perplexed end frightened, as if he could not understand why he was in the cold and the darkness, among strangers, and not in the province of Simbirsk. Brains lay down near the fire, smiled at something, and began to say in an undertone :

"But what a joy she must be to your father," he muttered after a pause. "He loves her and she is a comfort to him, eh? But, my man, don't tell me. He is a strict, harsh old man. And girls don't want strictness ; they want kisses and laughter, scents and pomade. Yes. . . Ah! What a life!" Simeon swore heavily. "No more vodka ! That means bed time. What! I'm going, my man."

Left alone, the Tartar threw more branches on the fire, lay down, and, looking into the blaze, began to think of his native village end of his wife; if she could come if only for a month, or even a day, and then, if she liked, go back again ! Better a month or even a day, than nothing. But even if his wife kept her promise and came, how could he provide for her? Where was she to live?

"If there is nothing to eat; how are we to live? " asked the Tartar aloud.

For working at the oars day and night he was paid two copecks a day ; the passengers gave tips, but the ferrymen shared them out and gave nothing to the Tartar, and only laughed at him. And he was poor, cold, hungry, and fearful. . . . With his whole body aching and shivering he thought it would be good to go into the hut and sleep ; but there was nothing to cover himself with, and it was colder there than on the bank. He had nothing to cover himself with there, but he could make up a fire. . . .

In a week's time, when the floods had subsided and the ferry would be fixed up, all the ferrymen except Simeon would not be wanted any longer and the Tartar would have to go from village to village, begging and looking for work. His wife was only seventeen; beautiful, soft, and shy. . . . Could she go unveiled begging through the villages No. The idea of it was horrible.

It was already dawn. The barges, the bushy willows above the water, the swirling flood began to take shape, and up above in a clayey cliff a hut thatched with straw, and above that the straggling houses of the village, where the cocks had begun to crow.

The ginger-coloured clay cliff, the barge, the river, the strange wild people, hunger, cold, illness—perhaps all these things did not really exist. Perhaps, thought the Tartar, it was only a dream. He felt that he must be asleep, and he heard his own snoring. . . Certainly he was at home in the Simbirsk province; he had but to call his wife and she would answer; and his mother was in the next room. . . But what awful dreams there are! Why? The Tartar smiled and opened his eyes. What river was that? The Volga?

It was snowing.

"Hi ! Ferry! " some one shouted on the other bank. "Karba-a-ass!"

The Tartar awoke and went to fetch his mates to row over to the other side. Hurrying into their skeepskins, swearing sleepily in hoarse voices, and shivering from the cold, the four men appeared on the bank. After their sleep, the river from which there came a piercing blast, seemed to them horrible and disgusting. They stepped slowly into the barge. . . . The Tartar and the three ferrymen took the long, broad-bladed oars, which in the dim light looked like a crab's claw, and Simeon flung himself with his belly against the tiller. And on the other side the voice kept on shouting, and a revolver was fired twice, for the man probably thought the ferrymen were asleep or gone to the village inn.

"All right. Plenty of time!" said Brains in the tone of one who was convinced that there is no need for hurry in this world—and indeed there is no reason for it.

The heavy, clumsy barge left the bank and heaved through the willows, and by the willows slowly receding it was possible to tell that the barge was moving. The ferrymen plied the oars with a slow measured stroke; Brains hung over the tiller with his stomach pressed against it and swung from side to side. In the dim light they looked like men sitting on some antediluvian animal with long limbs, swimming out to a cold dismal nightmare country.

Thy got clear of the willows and swung out into mid-stream. The thud of the oars and the splash could be heard on the other bank and shouts came: "Quicker! Quicker!" After another ten minutes the barge bumped heavily against the landing-stage.

"And it is still snowing, snowing all the time," Simeon murmured, wiping the snow off his face. "God knows where it comes from! "

On the other side a tall, lean old man was waiting in a short fox-fur coat and a white astrachan hat. He was standing some distance from his horses and did not move; he had a stern concentrated expression as if he were trying to remember something and were furious with his recalcitrant memory. When Simeon went up to him and took off his hat with a smile he said :

"I'm in a hurry to get to Anastasievka. My daughter is worse again and they tell me there's a new doctor at Anastasievka."

The coach was clamped onto the barge and they rowed back. All the while as they rowed the man, whom Simeon called Vassili Andreich, stood motionless, pressing his thin lips tight and staring in front of him. When the driver craved leave to smoke in his presence, he answered nothing, as if he did not hear. And Simeon hung over the rudder and looked at him mockingly and said :

"Even in Siberia people live. L-i-v-e ! "

On Brain's face was a triumphant expression as if he were proving something, as if pleased that things had happened just as he thought they would. The unhappy, helpless look of the man in the fox-fur coat seemed to give him great pleasure.

"The roads are now muddy, Vassili Andreich," he said, when the horses had been harnessed on the bank. "You'd better wait a couple of weeks, until it gets dryer. . . If there were any point in going—but you know yourself that people are always on the move day and night and there's no point in it. Sure ! '

Vassili Andreich said nothing, gave him a tip, took his seat in the coach and drove away.

"Look! He's gone galloping after the doctor! " said Simeon, shivering in the cold. "Yes. To look for a real doctor, trying to overtake the wind in the fields, and catch the devil by the tail, plague take him ! What queer fish there are ! God forgive me, a miserable sinner."

The Tartar went up to Brains, and, looking at him with mingled hatred and disgust, trembling, and mixing Tartar words up with his broken Russian, said :

"He good. . . good. And you. . . bad! You are bad! The gentleman is a good soul, very good, and you are a beast, you are bad ! The gentleman is alive and you are dead. . . God made man that he should be alive, that he should have happiness, sorrow, grief, and you want nothing, so you are not alive, but a stone! A stone wants nothing and so do you. You are a stone—and God does not love you and the gentleman he does."

They all began to laugh : the Tartar furiously knit his brows, waved his hand, drew his rags round him. and went to the fire. The ferrymen and Simeon went slowly to the hut.

"It's cold," said one of the ferrymen hoarsely, as he stretched himself on the straw with which the damp, clay floor was covered.

"Yes. It's not warm," another agreed. . . . "It's a hard life."

All of them lay down. The wind blew the door open. The snow drifted into the hut. Nobody could bring himself to get up and shut the door; it was cold, but they put up with it.

"And I am happy," muttered Simeon as he fell asleep. "God give such a life to everybody,"

"You certainly are the devil's own. Even the devil don't need to take you."

Sounds like the barking of a dog came from outside.

"Who is that? Who is there? "

"It's the Tartar crying."

"Oh! he's a queer fish."

"He'll get used to it ! " said Simeon, and at once he fell asleep. Soon the others slept too and the door was left open.



          俄语(Russian Only)                                                 英语(English Only)                                               汉语(Chinese Only)


 

 

       分类:             国芳多语对照文库 >> 俄语-英语 >> 契科夫 >> 短篇小说      
    Categories:  Xie's Multilingual Corpus >> Russian-English >> Chekov >> Short Novel                                                  
    

 

 



                              Copyright 2001-2012 by Guofang Xie.    All Rights Reserved. 

                   谢国芳(Roy Xie)版权所有  2001-2012.   一切权利保留。
浙ICP备11050697号