网站首页 (Homepage)                       欢   迎   访   问  谢  国  芳 (Roy  Xie) 的  个  人  主  页                    返回 (Return)
                    
Welcome to Roy  Xie's Homepage                   



                     
——  外语解密学习法 逆读法(Reverse Reading Method)   解读法(Decode-Reading Method)训练范文 ——                 

解密目标语言:俄语                                解密辅助语言:英语
              Language to be decoded:  Russian             Auxiliary Language :  English  

  
解密文本:     《我的人生》  [俄] 契诃夫 原著          
 
Моя жизнь
автор Антон Павлович Чехов

 

            My Life            
                                                                   by   Anton Chekhov    
                                                                


   Part 1 ·Part 2 ·Part3-4 · Part5  · Part6 · Part7 · Part8 · Part9 ·Part10 · Part11-12 · Part13 · Part14-16 · Part17· Part18 -20 

 

                                            I

Управляющий сказал мне: «Держу вас только из уважения к вашему почтенному батюшке, а то бы вы у меня давно полетели». Я ему ответил: «Вы слишком льстите мне, ваше превосходительство, полагая, что я умею летать». И потом я слышал, как он сказал: «Уберите этого господина, он портит мне нервы».

Дня через два меня уволили. Итак, за всё время, пока я считаюсь взрослым, к великому огорчению моего отца, городского архитектора, я переменил девять должностей. Я служил по различным ведомствам, но все эти девять должностей были похожи одна на другую, как капли воды: я должен был сидеть, писать, выслушивать глупые или грубые замечания и ждать, когда меня уволят.

Отец, когда я пришел к нему, сидел глубоко в кресле, с закрытыми глазами. Его лицо, тощее, сухое, с сизым отливом на бритых местах (лицом он походил на старого католического органиста), выражало смирение и покорность. Не отвечая на мое приветствие и не открывая глаз, он сказал:

— Если бы моя дорогая жена, а твоя мать была жива, то твоя жизнь была бы для нее источником постоянной скорби. В ее преждевременной смерти я усматриваю промысл божий. Прошу тебя, несчастный, — продолжал он, открывая глаза, — научи: что мне с тобою делать?

Прежде, когда я был помоложе, мои родные и знакомые знали, что со мною делать: одни советовали мне поступить в вольноопределяющиеся, другие — в аптеку, третьи — в телеграф; теперь же, когда мне уже минуло двадцать пять и показалась даже седина в висках, и когда я побывал уже и в вольноопределяющихся, и в фармацевтах, и на телеграфе, всё земное для меня, казалось, было уже исчерпано, и уже мне не советовали, а лишь вздыхали или покачивали головами.

— Что ты о себе думаешь? — продолжал отец. — В твои годы молодые люди имеют уже прочное общественное положение, а ты взгляни на себя: пролетарий, нищий, живешь на шее отца!

И, по обыкновению, он стал говорить о том, что теперешние молодые люди гибнут, гибнут от неверия, материализма и излишнего самомнения, и что надо запретить любительские спектакли, так как они отвлекают молодых людей от религии и обязанностей.

— Завтра мы пойдем вместе, и ты извинишься перед управляющим и пообещаешь ему служить добросовестно, — заключил он. — Ни одного дня ты не должен оставаться без общественного положения.

— Я прошу вас выслушать меня, — сказал я угрюмо, не ожидая ничего хорошего от этого разговора. — То, что вы называете общественным положением, составляет привилегию капитала и образования. Небогатые же и необразованные люди добывают себе кусок хлеба физическим трудом, и я не вижу основания, почему я должен быть исключением.

— Когда ты начинаешь говорить о физическом труде, то это выходит глупо и пошло! — сказал отец с раздражением. — Пойми ты, тупой человек, пойми, безмозглая голова, что у тебя, кроме грубой физической силы, есть еще дух божий, святой огонь, который в высочайшей степени отличает тебя от осла или от гада и приближает к божеству! Этот огонь добывался тысячи лет лучшими из людей. Твой прадед Полознев, генерал, сражался при Бородине, дед твой был поэт, оратор и предводитель дворянства, дядя — педагог, наконец, я, твой отец, — архитектор! Все Полозневы хранили святой огонь для того, чтобы ты погасил его!

— Надо быть справедливым, — сказал я. — Физический труд несут миллионы людей.

— И пускай несут! Другого они ничего не умеют делать! Физическим трудом может заниматься всякий, даже набитый дурак и преступник, этот труд есть отличительное свойство раба и варвара, между тем как огонь дан в удел лишь немногим!

Продолжать этот разговор было бесполезно. Отец обожал себя, и для него было убедительно только то, что говорил он сам. К тому же я знал очень хорошо, что это высокомерие, с каким он отзывался о черном труде, имело в своем основании не столько соображения насчет святого огня, сколько тайный страх, что я поступлю в рабочие и заставлю говорить о себе весь город; главное же, все мои сверстники давно уже окончили в университете и были на хорошей дороге, и сын управляющего конторой Государственного банка был уже коллежским асессором, я же, единственный сын, был ничем! Продолжать разговор было бесполезно и неприятно, но я всё сидел и слабо возражал, надеясь, что меня, наконец, поймут. Ведь весь вопрос стоял просто и ясно и только касался способа, как мне добыть кусок хлеба, но простоты не видели, а говорили мне, слащаво округляя фразы, о Бородине, о святом огне, о дяде, забытом поэте, который когда-то писал плохие и фальшивые стихи, грубо обзывали меня безмозглою головой и тупым человеком. А как мне хотелось, чтобы меня поняли! Несмотря ни на что, отца и сестру я люблю, и во мне с детства засела привычка спрашиваться у них, засела так крепко, что я едва ли отделаюсь от нее когда-нибудь; бываю я прав или виноват, но я постоянно боюсь огорчить их, боюсь, что вот у отца от волнения покраснела его тощая шея, и как бы с ним не сделался удар.

— Сидеть в душной комнате, — проговорил я, — переписывать, соперничать с пишущею машиной для человека моих лет стыдно и оскорбительно. Может ли тут быть речь о святом огне!

— Все-таки это умственный труд, — сказал отец. — Но довольно, прекратим этот разговор, и во всяком случае, я предупреждаю: если ты не поступишь опять на службу и последуешь своим презренным наклонностям, то я и моя дочь лишим тебя нашей любви. Я лишу тебя наследства — клянусь истинным богом!

Совершенно искренно, чтобы показать всю чистоту побуждений, какими я хотел руководиться во всей своей жизни, я сказал:

— Вопрос о наследстве для меня не представляется важным. Я заранее отказываюсь от всего.

Почему-то, совершенно неожиданно для меня, эти слова сильно оскорбили отца. Он весь побагровел.

— Не смей так разговаривать со мною, глупец! — крикнул он тонким, визгливым голосом. — Негодяй! — И быстро и ловко, привычным движением ударил меня по щеке раз и другой. — Ты стал забываться!

В детстве, когда меня бил отец, я должен был стоять прямо, руки по швам, и глядеть ему в лицо. И теперь, когда он бил меня, я совершенно терялся и, точно мое детство всё еще продолжалось, вытягивался и старался смотреть прямо в глаза. Отец мой был стар и очень худ, но, должно быть, тонкие мышцы его были крепки, как ремни, потому что дрался он очень больно.

Я попятился назад в переднюю, и тут он схватил свой зонтик и несколько раз ударил меня по голове и по плечам; в это время сестра отворила из гостиной дверь, чтобы узнать, что за шум, но тотчас же с выражением ужаса и жалости отвернулась, не сказав в мою защиту ни одного слова.

Намерение мое не возвращаться в канцелярию, а начать новую рабочую жизнь, было во мне непоколебимо. Оставалось только выбрать род занятия — и это не представлялось особенно трудным, так как мне казалось, что я был очень силен, вынослив, способен на самый тяжкий труд. Мне предстояла однообразная, рабочая жизнь с проголодью, вонью и грубостью обстановки, с постоянною мыслью о заработке и куске хлеба. И — кто знает? — возвращаясь с работы по Большой Дворянской, я, быть может, не раз еще позавидую инженеру Должикову, живущему умственным трудом, но теперь думать обо всех этих будущих моих невзгодах мне было весело. Когда-то я мечтал о духовной деятельности, воображая себя то учителем, то врачом, то писателем, но мечты так и остались мечтами. Наклонность к умственным наслаждениям — например, к театру и чтению — у меня была развита до страсти, но была ли способность к умственному труду — не знаю. В гимназии у меня было непобедимое отвращение к греческому языку, так что меня должны были взять из четвертого класса. Долго ходили репетиторы и приготовляли меня в пятый класс, потом я служил по различным ведомствам, проводя бо́льшую часть дня совершенно праздно, и мне говорили, что это — умственный труд; моя деятельность в сфере учебной и служебной не требовала ни напряжения ума, ни таланта, ни личных способностей, ни творческого подъема духа: она была машинной; а такой умственный труд я ставлю ниже физического, презираю его и не думаю, чтобы он хотя одну минуту мог служить оправданием праздной, беззаботной жизни, так как сам он не что иное, как обман, один из видов той же праздности. По всей вероятности, настоящего умственного труда я не знал никогда.

Наступил вечер. Мы жили на Большой Дворянской — это была главная улица в городе, и на ней по вечерам, за неимением порядочного городского сада, гулял наш beau monde[2]. Эта прелестная улица отчасти заменяла сад, так как по обе стороны ее росли тополи, которые благоухали, особенно после дождя, и из-за заборов и палисадников нависали акации, высокие кусты сирени, черемуха, яблони. Майские сумерки, нежная молодая зелень с тенями, запах сирени, гуденье жуков, тишина, тепло — как всё это ново и как необыкновенно, хотя весна повторяется каждый год! Я стоял у калитки и смотрел на гуляющих. С большинством из них я рос и когда-то шалил вместе, теперь же близость моя могла бы смутить их, потому что одет я был бедно, не по моде, и про мои очень узкие брюки и большие, неуклюжие сапоги говорили, что это у меня макароны на кораблях. К тому же в городе у меня была дурная репутация оттого, что я не имел общественного положения и часто играл в дешевых трактирах на бильярде, и еще оттого, быть может, что меня два раза, без всякого с моей стороны повода, водили к жандармскому офицеру.

В большом доме напротив, у инженера Должикова играли на рояле. Начинало темнеть, и на небе замигали звезды. Вот медленно, отвечая на поклоны, прошел отец в старом цилиндре с широкими загнутыми вверх полями, под руку с сестрой.

— Взгляни! — говорил он сестре, указывая на небо тем самым зонтиком, которым давеча бил меня. — Взгляни на небо! Звезды, даже самые маленькие, — всё это миры! Как ничтожен человек в сравнении со вселенной!

И говорил он это таким тоном, как будто ему было чрезвычайно лестно и приятно, что он так ничтожен. Что это за бездарный человек! К сожалению, он был у нас единственным архитектором, и за последние 15—20 лет, на моей памяти, в городе не было построено ни одного порядочного дома. Когда ему заказывали план, то он обыкновенно чертил сначала зал и гостиную; как в былое время институтки могли танцевать только от печки, так и его художественная идея могла исходить и развиваться только от зала и гостиной. К ним он пририсовывал столовую, детскую, кабинет, соединяя комнаты дверями, и потом все они неизбежно оказывались проходными и в каждой было по две, даже по три лишних двери. Должно быть, идея у него была неясная, крайне спутанная, куцая; всякий раз, точно чувствуя, что чего-то не хватает, он прибегал к разного рода пристройкам, присаживая их одну к другой, и я как сейчас вижу узкие сенцы, узкие коридорчики, кривые лестнички, ведущие в антресоли, где можно стоять только согнувшись и где вместо пола — три громадных ступени вроде банных полок; а кухня непременно под домом, со сводами и с кирпичным полом. У фасада упрямое, черствое выражение, линии сухие, робкие, крыша низкая, приплюснутая, а на толстых, точно сдобных трубах непременно проволочные колпаки с черными, визгливыми флюгерами. И почему-то все эти выстроенные отцом дома, похожие друг на друга, смутно напоминали мне его цилиндр, его затылок, сухой и упрямый. С течением времени в городе к бездарности отца пригляделись, она укоренилась и стала нашим стилем.

Этот стиль отец внес и в жизнь моей сестры. Начать с того, что он назвал ее Клеопатрой (как меня назвал Мисаилом). Когда она была еще девочкой, он пугал ее напоминанием о звездах, о древних мудрецах, о наших предках, подолгу объяснял ей, что такое жизнь, что такое долг; и теперь, когда ей было уже 26 лет, продолжал то же самое, позволяя ей ходить под руку только с ним одним и воображая почему-то, что рано или поздно должен явиться приличный молодой человек, который пожелает вступить с нею в брак из уважения к его личным качествам. А она обожала отца, боялась и верила в его необыкновенный ум.

Стало совсем темно, и улица мало-помалу опустела. В доме, что напротив, затихла музыка; отворились настежь ворота, и по нашей улице, балуясь, мягко играя бубенчиками, покатила тройка. Это инженер с дочерью поехал кататься. Пора спать!

В доме у меня была своя комната, но жил я на дворе в хибарке, под одною крышей с кирпичным сараем, которую построили когда-то, вероятно, для хранения сбруи, — в стены были вбиты большие костыли, — теперь же она была лишней, и отец вот уже тридцать лет складывал в ней свою газету, которую для чего-то переплетал по полугодиям и не позволял никому трогать. Живя здесь, я реже попадался на глаза отцу и его гостям, и мне казалось, что если я живу не в настоящей комнате и не каждый день хожу в дом обедать, то слова отца, что я живу у него на шее, звучат уже как будто не так обидно.

Меня поджидала сестра. Она тайно от отца принесла мне ужин: небольшой кусочек холодной телятины и ломтик хлеба. У нас в доме часто повторяли: «деньги счет любят», «копейка рубль бережет» и тому подобное, и сестра, подавленная этими пошлостями, старалась только о том, как бы сократить расходы, и оттого питались мы дурно. Поставив тарелку на стол, она села на мою постель и заплакала.

— Мисаил, — сказала она, — что ты с нами делаешь?

Она не закрывала лица, слезы у нее капали на грудь и на руки, и выражение было скорбное. Она упала на подушку и дала волю слезам, вздрагивая всем телом и всхлипывая.

— Ты опять оставил службу… — проговорила она. — О, как это ужасно!

— Но пойми, сестра, пойми… — сказал я, и оттого, что она плакала, мною овладело отчаяние.

Как нарочно, в лампочке моей выгорел уже весь керосин, она коптила, собираясь погаснуть, и старые костыли на стенах глядели сурово, и тени их мигали.

— Пощади нас! — сказала сестра, поднимаясь. — Отец в страшном горе, а я больна, схожу с ума. Что с тобою будет? — спрашивала она, рыдая и протягивая ко мне руки. — Прошу тебя, умоляю, именем нашей покойной мамы прошу: иди опять на службу!

— Не могу, Клеопатра! — сказал я, чувствуя, что еще немного — и я сдамся. — Не могу!

— Почему? — продолжала сестра. — Почему? Ну, если не поладил с начальником, ищи себе другое место. Например, отчего бы тебе не пойти служить на железную дорогу? Я сейчас говорила с Анютой Благово, она уверяет, что тебя примут на железную дорогу, и даже обещала похлопотать за тебя. Бога ради, Мисаил, подумай! Подумай, умоляю тебя!

Мы поговорили еще немного, и я сдался. Я сказал, что мысль о службе на строящейся железной дороге мне еще ни разу не приходила в голову и что, пожалуй, я готов попробовать.

Она радостно улыбнулась сквозь слезы и пожала мне руку и потом всё еще продолжала плакать, так как не могла остановиться, а я пошел в кухню за керосином.

 

 

                                     I

THE Superintendent said to me: "I only keep you out of regard for your worthy father; but for that you would have been sent flying long ago." I replied to him: "You flatter me too much, your Excellency, in assuming that I am capable of flying." And then I heard him say: "Take that gentleman away; he gets upon my nerves."

Two days later I was dismissed. And in this way I have, during the years I have been regarded as grown up, lost nine situations, to the great mortification of my father, the architect of our town. I have served in various departments, but all these nine jobs have been as alike as one drop of water is to another: I had to sit, write, listen to rude or stupid observations, and go on doing so till I was dismissed.

When I came in to my father he was sitting buried in a low arm-chair with his eyes closed. His dry, emaciated face, with a shade of dark blue where it was shaved (he looked like an old Catholic organist), expressed meekness and resignation. Without responding to my greeting or opening his eyes, he said:

"If my dear wife and your mother were living, your life would have been a source of continual distress to her. I see the Divine Providence in her premature death. I beg you, unhappy boy," he continued, opening his eyes, "tell me: what am I to do with you?"

In the past when I was younger my friends and relations had known what to do with me: some of them used to advise me to volunteer for the army, others to get a job in a pharmacy, and others in the telegraph department; now that I am over twenty-five, that grey hairs are beginning to show on my temples, and that I have been already in the army, and in a pharmacy, and in the telegraph department, it would seem that all earthly possibilities have been exhausted, and people have given up advising me, and merely sigh or shake their heads.

"What do you think about yourself?" my father went on. "By the time they are your age, young men have a secure social position, while look at you: you are a proletarian, a beggar, a burden on your father!"

And as usual he proceeded to declare that the young people of to-day were on the road to perdition through infidelity, materialism, and self-conceit, and that amateur theatricals ought to be prohibited, because they seduced young people from religion and their duties.

"To-morrow we shall go together, and you shall apologize to the superintendent, and promise him to work conscientiously," he said in conclusion. "You ought not to remain one single day with no regular position in society."

"I beg you to listen to me," I said sullenly, expecting nothing good from this conversation. "What you call a position in society is the privilege of capital and education. Those who have neither wealth nor education earn their daily bread by manual labour, and I see no grounds for my being an exception."

"When you begin talking about manual labour it is always stupid and vulgar!" said my father with irritation. "Understand, you dense fellow--understand, you addle-pate, that besides coarse physical strength you have the divine spirit, a spark of the holy fire, which distinguishes you in the most striking way from the ass or the reptile, and brings you nearer to the Deity! This fire is the fruit of the efforts of the best of mankind during thousands of years. Your great-grandfather Poloznev, the general, fought at Borodino; your grandfather was a poet, an orator, and a Marshal of Nobility; your uncle is a schoolmaster; and lastly, I, your father, am an architect! All the Poloznevs have guarded the sacred fire for you to put it out!"

"One must be just," I said. "Millions of people put up with manual labour."

"And let them put up with it! They don't know how to do anything else! Anybody, even the most abject fool or criminal, is capable of manual labour; such labour is the distinguishing mark of the slave and the barbarian, while the holy fire is vouchsafed only to a few!"

To continue this conversation was unprofitable. My father worshipped himself, and nothing was convincing to him but what he said himself. Besides, I knew perfectly well that the disdain with which he talked of physical toil was founded not so much on reverence for the sacred fire as on a secret dread that I should become a workman, and should set the whole town talking about me; what was worse, all my contemporaries had long ago taken their degrees and were getting on well, and the son of the manager of the State Bank was already a collegiate assessor, while I, his only son, was nothing! To continue the conversation was unprofitable and unpleasant, but I still sat on and feebly retorted, hoping that I might at last be understood. The whole question, of course, was clear and simple, and only concerned with the means of my earning my living; but the simplicity of it was not seen, and I was talked to in mawkishly rounded phrases of Borodino, of the sacred fire, of my uncle a forgotten poet, who had once written poor and artificial verses; I was rudely called an addlepate and a dense fellow. And how I longed to be understood! In spite of everything, I loved my father and my sister and it had been my habit from childhood to consult them-- a habit so deeply rooted that I doubt whether I could ever have got rid of it; whether I were in the right or the wrong, I was in constant dread of wounding them, constantly afraid that my father's thin neck would turn crimson and that he would have a stroke.

"To sit in a stuffy room," I began, "to copy, to compete with a typewriter, is shameful and humiliating for a man of my age. What can the sacred fire have to do with it?"

"It's intellectual work, anyway," said my father. "But that's enough; let us cut short this conversation, and in any case I warn you: if you don't go back to your work again, but follow your contemptible propensities, then my daughter and I will banish you from our hearts. I shall strike you out of my will, I swear by the living God!"

With perfect sincerity to prove the purity of the motives by which I wanted to be guided in all my doings, I said:

"The question of inheritance does not seem very important to me. I shall renounce it all beforehand."

For some reason or other, quite to my surprise, these words were deeply resented by my father. He turned crimson.

"Don't dare to talk to me like that, stupid!" he shouted in a thin, shrill voice. "Wastrel!" and with a rapid, skilful, and habitual movement he slapped me twice in the face. "You are forgetting yourself."

When my father beat me as a child I had to stand up straight, with my hands held stiffly to my trouser seams, and look him straight in the face. And now when he hit me I was utterly overwhelmed, and, as though I were still a child, drew myself up and tried to look him in the face. My father was old and very thin but his delicate muscles must have been as strong as leather, for his blows hurt a good deal.

I staggered back into the passage, and there he snatched up his umbrella, and with it hit me several times on the head and shoulders; at that moment my sister opened the drawing-room door to find out what the noise was, but at once turned away with a look of horror and pity without uttering a word in my defence.

My determination not to return to the Government office, but to begin a new life of toil, was not to be shaken. All that was left for me to do was to fix upon the special employment, and there was no particular difficulty about that, as it seemed to me that I was very strong and fitted for the very heaviest labour. I was faced with a monotonous life of toil in the midst of hunger, coarseness, and stench, continually preoccupied with earning my daily bread. And--who knows?--as I returned from my work along Great Dvoryansky Street, I might very likely envy Dolzhikov the, engineer, who lived by intellectual work, but, at the moment, thinking over all my future hardships made me light-hearted. At times I had dreamed of spiritual activity, imagining myself a teacher, a doctor, or a writer, but these dreams remained dreams. The taste for intellectual pleasures--for the theatre, for instance, and for reading--was a passion with me, but whether I had any ability for intellectual work I don't know. At school I had had an unconquerable aversion for Greek, so that I was only in the fourth class when they had to take me from school. For a long while I had coaches preparing me for the fifth class. Then I served in various Government offices, spending the greater part of the day in complete idleness, and I was told that was intellectual work. My activity in the scholastic and official sphere had required neither mental application nor talent, nor special qualifications, nor creative impulse; it was mechanical. Such intellectual work I put on a lower level than physical toil; I despise it, and I don't think that for one moment it could serve as a justification for an idle, careless life, as it is indeed nothing but a sham, one of the forms of that same idleness. Real intellectual work I have in all probability never known.

Evening came on. We lived in Great Dvoryansky Street; it was the principal street in the town, and in the absence of decent public gardens our _beau monde_ used to use it as a promenade in the evenings. This charming street did to some extent take the place of a public garden, as on each side of it there was a row of poplars which smelt sweet, particularly after rain, and acacias, tall bushes of lilac, wild-cherries and apple-trees hung over the fences and palings. The May twilight, the tender young greenery with its shifting shades, the scent of the lilac, the buzzing of the insects, the stillness, the warmth--how fresh and marvellous it all is, though spring is repeated every year! I stood at the garden gate and watched the passers-by. With most of them I had grown up and at one time played pranks; now they might have been disconcerted by my being near them, for I was poorly and unfashionably dressed, and they used to say of my very narrow trousers and huge, clumsy boots that they were like sticks of macaroni stuck in boats. Besides, I had a bad reputation in the town because I had no decent social position, and used often to play billiards in cheap taverns, and also, perhaps, because I had on two occasions been hauled up before an officer of the police, though I had done nothing whatever to account for this.

In the big house opposite someone was playing the piano at Dolzhikov's. It was beginning to get dark, and stars were twinkling in the sky. Here my father, in an old top-hat with wide upturned brim, walked slowly by with my sister on his arm, bowing in response to greetings.

"Look up," he said to my sister, pointing to the sky with the same umbrella with which he had beaten me that afternoon. "Look up at the sky! Even the tiniest stars are all worlds! How insignificant is man in comparison with the universe!"

And he said this in a tone that suggested that it was particularly agreeable and flattering to him that he was so insignificant. How absolutely devoid of talent and imagination he was! Sad to say, he was the only architect in the town, and in the fifteen to twenty years that I could remember not one single decent house had been built in it. When any one asked him to plan a house, he usually drew first the reception hall and drawing-room: just as in old days the boarding-school misses always started from the stove when they danced, so his artistic ideas could only begin and develop from the hall and drawing-room. To them he tacked on a dining-room, a nursery, a study, linking the rooms together with doors, and so they all inevitably turned into passages, and every one of them had two or even three unnecessary doors. His imagination must have been lacking in clearness, extremely muddled, curtailed. As though feeling that something was lacking, he invariably had recourse to all sorts of outbuildings, planting one beside another; and I can see now the narrow entries, the poky little passages, the crooked staircases leading to half-landings where one could not stand upright, and where, instead of a floor, there were three huge steps like the shelves of a bath-house; and the kitchen was invariably in the basement with a brick floor and vaulted ceilings. The front of the house had a harsh, stubborn expression; the lines of it were stiff and timid; the roof was low-pitched and, as it were, squashed down; and the fat, well-fed-looking chimneys were invariably crowned by wire caps with squeaking black cowls. And for some reason all these houses, built by my father exactly like one another, vaguely reminded me of his top-hat and the back of his head, stiff and stubborn-looking. In the course of years they have grown used in the town to the poverty of my father's imagination. It has taken root and become our local style.

This same style my father had brought into my sister's life also, beginning with christening her Kleopatra (just as he had named me Misail). When she was a little girl he scared her by references to the stars, to the sages of ancient times, to our ancestors, and discoursed at length on the nature of life and duty; and now, when she was twenty-six, he kept up the same habits, allowing her to walk arm in arm with no one but himself, and imagining for some reason that sooner or later a suitable young man would be sure to appear, and to desire to enter into matrimony with her from respect for his personal qualities. She adored my father, feared him, and believed in his exceptional intelligence.

It was quite dark, and gradually the street grew empty. The music had ceased in the house opposite; the gate was thrown wide open, and a team with three horses trotted frolicking along our street with a soft tinkle of little bells. That was the engineer going for a drive with his daughter. It was bedtime.

I had my own room in the house, but I lived in a shed in the yard, under the same roof as a brick barn which had been built some time or other, probably to keep harness in; great hooks were driven into the wall. Now it was not wanted, and for the last thirty years my father had stowed away in it his newspapers, which for some reason he had bound in half-yearly volumes and allowed nobody to touch. Living here, I was less liable to be seen by my father and his visitors, and I fancied that if I did not live in a real room, and did not go into the house every day to dinner, my father's words that I was a burden upon him did not sound so offensive.

My sister was waiting for me. Unseen by my father, she had brought me some supper: not a very large slice of cold veal and a piece of bread. In our house such sayings as: "A penny saved is a penny gained," and "Take care of the pence and the pounds will take care of themselves," and so on, were frequently repeated, and my sister, weighed down by these vulgar maxims, did her utmost to cut down the expenses, and so we fared badly. Putting the plate on the table, she sat down on my bed and began to cry.

"Misail," she said, "what a way to treat us!"

She did not cover her face; her tears dropped on her bosom and hands, and there was a look of distress on her face. She fell back on the pillow, and abandoned herself to her tears, sobbing and quivering all over.

"You have left the service again . . ." she articulated. "Oh, how awful it is!"

"But do understand, sister, do understand . . . ." I said, and I was overcome with despair because she was crying.

As ill-luck would have it, the kerosene in my little lamp was exhausted; it began to smoke, and was on the point of going out, and the old hooks on the walls looked down sullenly, and their shadows flickered.

"Have mercy on us," said my sister, sitting up. "Father is in terrible distress and I am ill; I shall go out of my mind. What will become of you?" she said, sobbing and stretching out her arms to me. "I beg you, I implore you, for our dear mother's sake, I beg you to go back to the office!"

"I can't, Kleopatra!" I said, feeling that a little more and I should give way. "I cannot!"

"Why not?" my sister went on. "Why not? Well, if you can't get on with the Head, look out for another post. Why shouldn't you get a situation on the railway, for instance? I have just been talking to Anyuta Blagovo; she declares they would take you on the railway-line, and even promised to try and get a post for you. For God's sake, Misail, think a little! Think a little, I implore you."

We talked a little longer and I gave way. I said that the thought of a job on the railway that was being constructed had never occurred to me, and that if she liked I was ready to try it.

She smiled joyfully through her tears and squeezed my hand, and then went on crying because she could not stop, while I went to the kitchen for some kerosene.

          只看俄语(Russian Only)                                                  只看英语(English Only)                                                只看汉语(Chinese Only)


网站首页 (Homepage)                                   前页(Previous Page)                                             下页(Next Page)                                     返回 (Return)

 

 

 

          分类:              国芳多语对照文库 >> 俄语-英语-汉语 >> 契诃夫 >> 中短篇小说     
    Categories:  Xie's Multilingual Corpus >> Russian-English-Chinese >> Chekhov >>  Short Story               
                                        
    

 

 



                              Copyright © 2001-2012 by Guofang Xie.    All Rights Reserved. 

                   谢国芳(Roy Xie)版权所有  © 2001-2012.   一切权利保留。
浙ICP备11050697号